Гете вильгельм мейстер

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Итак, Вильгельм проводил ночи в наслаждениях безмятежной любви, а дни — в ожидании новых блаженных часов; уже в ту пору, когда вожделение и надежда влекли его к Мариане, он чувствовал себя как бы заново рожденным, чувствовал, что становится другим человеком; но вот теперь он стал близок с ней, удовлетворенное желание обратилось в сладостную привычку. Сердцем он стремился возвысить предмет своей страсти, умом — вести возлюбленную за собой. В минуты самой краткой разлуки его наполняло воспоминание о ней. Если прежде она была ему нужна, то теперь стала необходимой, ибо он был привязан к ней всеми узами человеческой природы. Чистой своей душой он ощущал ее как половину, нет, более чем половину самого себя. Его благодарность и преданность не имели пределов.

Мариана тоже до поры до времени обманывала себя, разделяя с ним весь пыл его счастья. Увы! Если бы только сердце ей не сжимала леденящая рука раскаяния, от которого она не могла укрыться даже на груди Вильгельма, даже под крылом его любви. А уж когда оставалась одна и, спустившись с облаков, на которые возносила ее страсть возлюбленного, возвращалась к сознанию действительности, ее стоило пожалеть.

Легкомыслие приходило ей на помощь, пока она вела непутевую жизнь и закрывала глаза на свое положение или, вернее, до конца не понимала его; обстоятельства, которым она покорялась, казались ей случайными, удача и неудача чередовались между собой, унижени) окупалось тщеславием, а бедность кратковременным изобилием; нужда и среда могли быть для нее оправданием и законом и до некоторых пор позволяли с часу на час, со дня на день отмахиваться от горьких дум. Но теперь бедняжка на краткие мгновения была перенесена в лучший мир и будто сверху, оттуда, где свет и счастье, взглянула на пустоту и порочность своей жизни, почувствовала, какое жалкое создание женщина, неспособная внушить вместе с желанием любовь и уважение, и осознала, что сама-то ничуть не стала лучше ни внешне, ни внутренне. У нее не было ничего, за что бы ухватиться. Заглядывая в себя, она видела в душе своей пустоту, а в сердце никакой опоры. Чем печальнее было ее состояние, тем крепче привязывалась она к возлюбленному; да, страсть росла в ней с каждым днем, как опасность потерять его с каждым днем надвигалась все ближе.

Зато Вильгельм блаженно витал в заоблачных высях, ему тоже открылся новый мир, притом богатый чудесными видами на будущее. Едва только первый порыв радостей улегся, как перед его внутренним взором в ярком свете предстало то, что прежде смутно его тревожило: «Она твоя! Она предалась тебе! Она, любимая, та, кого ты домогался, кого боготворил, она беззаветно предалась тебе; но человек, которому она вверила свою судьбу, не покажет себя неблагодарным».

Всегда и повсюду он говорил сам с собой, сердце его то и дело переполнялось через край, в пышных выражениях он многоречиво изливал перед собой свои благородные чувствования. Он убеждал себя, что это явственное знамение судьбы, что через Мариану она протягивает ему руку, чтобы он мог вырваться из затхлого застоя мещанской жизни, от которой давно жаждал бежать. Разлука с отчим домом, с родными казалась ему пустым делом. Он был молод и, как новичок на пашей земле, полон отважной жажды искать на ее просторах счастья и удовлетворения, в чем любовь только укрепляла его. Отныне ему было ясно, что театр — его призвание; поставленная перед ним высокая цель станет ближе, если он устремится к ней об руку с Марианой; в своей самонадеянной скромности он уже видел себя великолепным актером, создателем будущего национального театра, о котором вздыхают столь многие. Все, что до того дремало в сокровенных уголках его души, оживилось теперь. Из разнородных мечтаний он красками любви нарисовал картину, на туманном фоне которой отдельные образы, правда, сливались между собой; но тем заманчивее казалось целое.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Итак, он сидел дома и разбирался в своих бумагах, готовясь к отъезду. То, на чем был отпечаток прежнего его призвания, откладывалось прочь, — пускаясь странствовать по свету, он хотел быть избавлен от всех неприятных воспоминаний. Лишь творения, носившие печать искусства, поэты и критики были как добрые знакомые приобщены к сонму избранных, а поскольку он прежде мало обращался к трудам знатоков искусства и теперь, пересматривая свои книги, увидел, что теоретические сочинения по большей части еще не разрезаны, его вновь потянуло учиться. Будучи твердо убежден в необходимости подобных трудов, он покупал многие из них, но при всем желании ни одного не мог дочитать даже до половины.

Тем охотнее обращался он к самим предметам критики и даже пробовал себя во всех родах искусства, с какими успел познакомиться.

Вошел Вернер и, увидев, что друг перебирает знакомые тетради, воскликнул:

— Опять ты роешься в этих бумагах!

Право же, ты не способен ничего завершить. Просмотришь одно, другое и непременно затеешь что-то новое.

— Завершать не подобает ученику, пусть пока пробует свои силы.

— Пусть, как умеет, доделывает начатое.

— Но тут встает вопрос, не следует ли ожидать многого от молодого человека, если он, взявшись за неподходящее дело и заметив, что работа не спорится, бросит ее и не станет тратить труд и время на нечто не могущее иметь ни малейшей цены.

Я знаю, не в твоей натуре доводить что бы то ни было до конца, ты всегда уставал, не дойдя даже до половины. Еще в бытность твою директором нашего кукольного театра сколько раз приходилось шить новые костюмы для нашей карликовой труппы, вырезать новые декорации! Ты решал ставить то одну, то другую трагедию, а давал всего по разу один лишь пятый акт, где творилась полная неразбериха и герои только и делали, что закалывали друг друга.

— Раз уж ты заговорил о тех временах, — чья вина, что у нас с кукол спарывали пригнанные и пришитые к ним платья и тратились на обширный и ненужный гардероб? Не ты ли постоянно старался спустить мне моток лент, подогревая в свою пользу мое увлечение?

Вернер рассмеялся и воскликнул:

— До сих пор с удовольствием вспоминаю, как я наживался на ваших театральных кампаниях, точно интенданты на войне. Когда вы снаряжались для освобождения Иерусалима, я извлек из этого немалую выгоду, как в старину венецианцы при подобных же обстоятельствах. На мой взгляд, в мире нет ничего разумнее, чем извлекать выгоду из людской глупости.

— А не благороднее было бы радоваться, излечив людей от глупости?

— Насколько я их знаю, это были бы тщетные старания. Великое дело и одному человеку стать умным и богатым, и обычно добивается он этого за счет других людей.

— Вот мне, кстати, попался под руку «Юноша на распутье», — подхватил Вильгельм, извлекая из груды бумаг одну тетрадку, — эту вещь я закончил — все равно, худо ли, хорошо ли.

— Отбрось ее, швырни в огонь! — возопил Вернер. — Идея ее отнюдь не похвальна; этот опус претил мне с самого начала, а на тебя навлек неодобрение отца. Стихи, может, и складные, но изображение фальшивое. До сих пор помню твою дряхлую, немощную колдунью — олицетворение ремесла. Верно, ты набрел па этот образ в какой-нибудь убогой мелочной лавчонке. О торговом деле ты тогда понятия не имел; я же пе знаю человека, чей кругозор был бы шире, должен быть шире, нежели кругозор настоящего коммерсанта. Сколь многому учит нас порядок в ведении дел! Он позволяет нам в любое время обозреть целое, не отвлекаясь на возню с мелочами. Какие преимущества дает купцу двойная бухгалтерия! Это одно из прекраснейших изобретений ума человеческого, и всякому хорошему хозяину следует ввести ее в свой обиход.

— Извини меня, — усмехнувшись, заметил Вильгельм, — ты подходишь к делу с внешней стороны, как будто в ней вся суть; за своими суммированиями и сведениями баланса вы обычно забываете подлинный итог жизни.

— А тебе, друг мой, к сожалению, не попятно, что здесь внешняя сторона дела и суть его неразделимы, ибо без одной не может существовать другая. Порядок и точность усугубляют стремление копить и обретать. Человеку, плохо ведущему дела, неразбериха на руку; ему не хочется подводить счет своим долгам. Зато для хорошего хозяина нет лучше услады, как ежедневно подсчитывать, насколько прибыло его благосостояние. Даже если случится неудача, она, конечно, огорчит его, но не испугает; он сразу же прикинет — сколько скопленных барышей может положить на другую чашу весов. Я не сомневаюсь, дорогой мой друг, что, войдя со временем во вкус наших дел, ты убедишься, что тут найдется применение самым разнородным способностям ума.

— Может статься, предстоящее путешествие наведет меня на новые мысли.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Спектакль очень затянулся.

Старуха Барбара не раз подходила к окну, прислушиваясь, когда же наконец загремят поблизости колеса карет.

Она нетерпеливее обычного поджидала Мариану, свою прекрасную госпожу, которая, играя водевиль в наряде молодого офицера, вызывала восторг зрителей. Обычно ее ждал лишь скудноватый ужин, зато нынче ей был приготовлен сюрприз — посылка, которую отправил с почтой Норберг, молодой богатый купец, желая показать, что он и вдалеке помнит о своей возлюбленной.

Барбара в качестве старой служанки, наперсницы, советчицы, сводни и домоправительницы пользовалась правом вскрывать печати, она и в этот вечер не могла устоять против соблазна, тем паче что щедрость тороватого обожателя трогала ее больше, чем самое Мариану.

К великой своей радости, она обнаружила в посылке кусок тонкой кисеи и новомодные ленты для Марианы, а для себя — кусок миткаля, косынки и столбик монет. С каким же расположением, с какой благодарностью помянула она отсутствующего Норберга! С каким жаром дала себе слово в лучшем свете выставить его перед Марианой, напомнить ей, чем она ему обязана, какие надежды и ожидания он вправе возлагать на ее верность.

Кисея была разложена на столике, точно рождественский подарок, наполовину размотанные ленты оживляли ее своими красками, умело расставленные свечи подчеркивали великолепие этих даров; все было приведено в должный вид, когда старуха, заслышав шаги Марианы на лестнице, поспешила ей навстречу и тут же в изумлении подалась назад, когда девица-офицерик, отстранившись от ее ласк, прошмыгнула мимо, с непривычным проворством вбежала в комнату, швырнула на стол шпагу и шляпу с пером и беспокойно зашагала взад — вперед, не удостоив взглядом праздничное освещение.

— Что ты, душенька? — удивленно воскликнула старуха. — Господь с тобой, доченька, что случилось? Посмотри, какие подарки! От кого им быть, как не от твоего нежнейшего обожателя? Норберг шлет тебе кусок кисеи для спального наряда; скоро он и сам будет здесь; на мой взгляд, усердия и щедрости у него намного прибавилось против прежнего.

Старуха обернулась, чтобы показать дары, которыми он не обошел и ее, но Мариана, отмахиваясь от подарков, выкрикнула в страстном порыве:

— Прочь! Прочь все это! Сегодня мне не до того; ты настаивала, я тебя слушалась, ну что ж! Когда Норберг вернется, я опять буду принадлежать ему, тебе, — делай со мной что хочешь, но пока что я хочу принадлежать себе; отговаривай меня на тысячу ладов — все равно я настою на своем. Всю себя отдам тому, кто любит меня и кого я люблю. Нечего хмуриться! Я всецело отдамся этой страсти, словно ей не должно быть конца.

Старуха выложила весь запас своих доводов и возражений; но когда в разгаре спора она разозлилась и вспылила, Мариана накинулась на нее и схватила за плечи. Старуха громко захохотала.

— Придется позаботиться, чтобы вы вернулись к длинным платьям, иначе мне несдобровать. Ну-ка, переоденьтесь! Надеюсь, девица попросит у меня прощения за то, что учинил со мной ветреный молодчик. Долой мундир, долой все прочее! Это негожий наряд и, как я вижу, для вас опасный. Аксельбанты вскружили вам голову.

Старуха дала было волю рукам, Мариана вырвалась от нее.

— Нечего спешить, я еще жду сегодня гостей, — крикнула она.

— И плохо делаешь, — возразила старуха, — надеюсь, не того ласкового теленка, желторотого купеческого сыночка?

— Именно его, — отрезала Мариана.

— По-видимому, великодушие становится вашей главной страстью, — насмешливо заметила старуха. — Вы с большим рвением пестуете несовершеннолетних и неимущих, Верно, очень соблазнительно внушать обожание бескорыстными милостями.

— Смейся сколько угодно, я люблю его! Люблю! С каким упоением впервые произношу я эти слова! Вот та страсть, о которой я часто мечтала, не имея о ней понятия. Да, я хочу броситься ему на шею! Хочу так крепко обнять его, как будто задумала навек его удержать. Я хочу отдать ему всю свою любовь и в полной мере насладиться его любовью.

— Умерьте, умерьте свой пыл, — невозмутимо заметила старуха. — Я пресеку ваши восторги двумя словами: Норберг едет. Через две недели он будет здесь. Вот письмо, которое он приложил к подаркам.

— Пусть утренняя заря грозит похитить у меня друга, я не желаю об этом думать. Две недели! Целая вечность! Что может произойти, что может измениться за две недели!

Вошел Вильгельм. С какой живостью устремилась она ему навстречу! С каким восторгом обхватил он красный мундир, прижал к груди белую атласную жилетку. Кто отважится взяться тут за перо, кому дозволено пересказывать словами блаженство двух любящих. Старуха удалилась, ворча себе под нос; последуем и мы за ней, оставив счастливцев наедине.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Когда Вильгельм назавтра пришел пожелать доброго утра своей матери, она сообщила ему, что отец весьма недоволен и намерен вскорости запретить ему ежедневное посещение спектаклей.

— Хоть я сама не прочь побывать в театре, — продолжала она, — все же я кляну его за то, что твоя неумеренная страсть к этому увеселению нарушила мой семейный покой. Отец не устает твердить: какая в нем польза, можно ли так губить время?

— Я тоже все это от него выслушал и ответил, пожалуй, слишком резко, — признался Вильгельм, — но во имя всего святого, матушка, неужто бесполезно все то, от чего не сыплются деньги прямо в мошну, что не дает незамедлительной прибыли? Разве не было нам просторно в старом доме? Зачем понадобилось строить новый? Разве отец не тратит каждый год чувствительную долю доходов с торговли на украшение комнат? Чем полезны эти шелковые шпалеры, эта английская мебель? Не могли бы мы разве удовольствоваться вещами поскромнее? Скажу прямо, мне, например, отнюдь не нравятся и полосатые стены, и цветочки, завитушки, корзинки, фигурки, повторенные сотни раз. Мне они, в лучшем случае, напоминают наш театральный занавес. Но совсем иное дело сидеть перед ним! Сколько бы ни пришлось ждать, все равно знаешь, что он поднимется, и мы увидим многообразие картин, которым дано развлечь, просветить и возвысить нас.

— Знай только меру, — заметила мать. — Отцу тоже хочется, чтобы его развлекали по вечерам. Вот он и начинает говорить, что ты совсем отбился от рук, и в конце концов срывает досаду на мне. Сколько раз я упрекала себя в том, что двенадцать лет тому назад подарила вам на рождество проклятый кукольный театр, который с самого начала привил вам вкус к представлениям.

— Не браните кукольный театр, а себя не корите за свою любовь и за попечение о нас! Это были первые отрадные минуты, какие я пережил в пустом новом доме; я и сейчас вижу все это перед собой, я помню, как был удивлен, когда после раздачи рождественских подарков нас усадили перед дверью в соседнюю комнату; дверь растворилась, но не для того, чтобы можно было, как обычно, бегать взад-вперед; нам неожиданно преградило путь торжественное убранство входа. Ввысь поднимался портал, закрытый таинственной завесой. Сперва все мы держались вдалеке, однако нас все сильнее подстрекало любопытство посмотреть, что такое блестит и шуршит там, за полупрозрачным покровом; нам велели сесть на табуретки и набраться терпения.

Итак, все расселись и притихли; раздался свисток, занавес поднялся, и за ним предстала выкрашенная в ярко-красный цвет внутренность храма. Первосвященник Самуил появился вместе с Ионафаном, и их звучавшие попеременно необычные голоса внушили мне великое почтение. Вскоре на смену выступил Саул, озадаченный дерзостью закованного в броню воина, бросившего вызов ему и его присным. Как же после этого полегчало у меня на душе, когда малорослый сын Иессея с пастушьим посохом, с пастушьей сумкой и пращой пробрался вперед и повел такую речь: «Всесильный государь и царь царей! Да не падет никто духом ради этого: ежели вашему величеству благоугодно мне дозволить, я пойду и вступлю в единоборство с грозным могучим великаном». Первое действие окончилось, и зрители с живейшим интересом стали ожидать, что будет дальше; каждому хотелось, чтобы музыка поскорее кончилась. Наконец занавес поднялся снова. Давид обещал отдать труп страшилища птицам небесным и зверям земным. Филистимлянин долго поносил его и усердно топал ногами, пока не свалился как чурбан, чем благополучно и завершилось представление. Однако, хотя женщины и восклицали: «Саул победил тысячи, а Давид десятки тысяч!» — хоть голову великана и несли впереди маленького победителя, хоть он и получил в жены прекрасную царскую дочь, мне, при всей радости, было досадно, что счастливец не вышел ростом. Ибо понятие о великане Голиафе и карлике Давиде было строго соблюдено и оба изображены весьма точно. Скажите, ради бога, куда девались все эти куклы? Я обещал показать их приятелю, которому доставил на днях немало удовольствия рассказом о нашем кукольном театре.

— Меня не удивляет, что ты так живо помнишь об этом; ты принимал во всем немалое участие. Я не забыла, как ты утащил у меня книжечку и выучил наизусть всю пьесу. Спохватилась я, только когда ты однажды вечером вылепил из воска Голиафа и Давида и, поразглагольствовав за обоих, под конец дал пинка великану, а его уродливую голову насадил на булавку с восковой шляпкой и прилепил к руке малыша Давида. Я тогда по-матерински от души порадовалась твоей памяти и твоему красноречию и решила, что сама непременно отдам тебе труппу деревяшек. Тогда я не подозревала, сколько горьких часов ждет меня из-за них.

— Не надо укорять себя, ведь нам-то эта забава доставила немало веселых часов, — заметил Вильгельм.

Он тут же выпросил у матери ключи и поспешил на розыски кукол, нашел их и на миг перенесся в те времена, когда они казались ему живыми, когда живостью речи, движением рук он как будто вселял в них жизнь.

Он унес кукол к себе в комнату и бережно схоронил их.

Годы учения Вильгельма Мейстера

Мы встречаемся с юным героем, когда им безраздельно владеют две страсти — к театру и Мариане, а сам он полон счастливого энтузиазма и восторженных планов. Его отец, почтенный бюргер, создал себе начальный капитал, продав коллекцию отцовских картин, а затем нажил состояние успешной торговлей, теперь хочет, чтобы сын на том же поприще приумножил семейный капитал. Вильгельм решительно не согласен с уготованной ему судьбой коммерсанта. Юноша убежден, что его призвание — театр, который он полюбил с детства. Правда, когда он прикоснулся к миру городской богемы, то был несколько удивлен, что актеры оказались гораздо более земными созданиями, чем он предполагал ранее. Они ссорятся, сплетничают, интригуют, сводят счеты друг с другом по мелким поводам, завистливы и капризны. Однако все это не меняет решения Вильгельма посвятить себя творчеству. Его возлюбленная, актриса Мариана, кажется герою самим совершенством. Добившись её взаимности, Вильгельм проводит вечера в её объятиях, а в свободное время посвящает ей стихи и мечтает о новых встречах. Напрасно его сосед, сын отцовского компаньона Вернер, всячески предостерегает Вильгельма от этой пагубной страсти. Герой твердо решил предложить Мариане руку и сердце, вместе с ней уехать в другой город и попытать счастья в театре, руководимом его знакомым Зерло. Что касается холодного и расчетливого Вернера, то они с Вильгельмом антиподы, хотя и близкие приятели. Различие во взглядах и темпераменте лишь усиливает их искреннюю привязанность друг к другу.
Мариану тем временем тоже предостерегает её старая служанка, считающая, что Вильгельм «из числа тех любовников, которые могут принести в дар только свое сердце, а притязают невесть на что». Старуха убеждает смятенную девушку не порывать с богатым покровителем, о котором неведомо Вильгельму. И вот в один из вечеров, когда Вильгельм томится в блаженных мыслях о Мариане и покрывает поцелуями её шелковый платок, из него выпадает записка: «Как же я люблю тебя, дурочка!.. Нынче я к тебе приду… Разве не для того послал я тебе белое неглиже, чтобы держать в объятиях белую овечку?..»
…Все существо и все бытие Вильгельма сотрясается до основания после этого обрушившегося удара. Бесконечные терзания заканчиваются тяжелой лихорадкой. С трудом оправившись от нее, юноша подвергает переоценке не только былую любовь, но и свой поэтический и актерский талант. Вернеру не удается удержать друга, когда тот швыряет в печь пачки исписанных листов. Порвав с музами, юноша с усердной покорностью занимается отцовскими делами.’Так в тусклом однообразии проходят годы. Он ведет переписку и приходные книги, ездит с поручениями к должникам. В одной из таких поездок Вильгельм задерживается на несколько дней, чтобы немного отдохнуть. Душевная рана его к тому времени уже слегка затянулась. Теперь его все больше мучает совесть — не слишком ли резко он оставил девушку, так ни разу больше не встретившись с нею? А вдруг все оказалось бы легким недоразумением?
И все-таки юноша уже достаточно исцелился, чтобы открыться новым впечатлениям и увлечениям.

На постоялом дворе, где он остановился, вскоре сложилась пестрая компания — в основном из актеров, которые сбрелись сюда, оставшись без ангажемента. Постепенно Вильгельм сближается с комедиантами, движимый давней любовью к театру. Его новыми друзьями становятся легкомысленная кокетка Филина, муж и жена Мелина, бородатый и нелюдимый старик арфист и другие служители богемы. Кроме того, он становится покровителем тринадцатилетней дикарки Миньоны, канатной плясуньи в мальчишеском одеянье. За несколько талеров Вильгельм освобождает девочку от злого хозяина. Здесь на постоялом дворе из уст случайного заезжего он узнает о том, что Мариана после их разлуки ушла из театра, бедствовала, родила ребенка и позже след её затерялся. Однажды на постоялый двор заезжают знатные господа, которые озабочены тем, как развлечь ожидаемого в гости принца. Они приглашают всю труппу в замок барона неподалеку, К этому времени на деньги, взятые в долг у Вильгельма, Мелина уже выкупил реквизит и декорации местного разорившегося театра. Все полны надежд стать независимым коллективом.
Пребывание в замке позволяет комедиантам отдохнуть от забот о хлебе насущном. Вильгельм же встречается здесь с людьми, которым предстоит сыграть важную роль в его судьбе.

Прежде всего это помощник барона, некий Ярно, человек обширных познаний и острого скептического ума. Именно он приобщает Мейстера к миру шекспировской драматургии. Покровительствует молодому человеку и очаровательная графиня, которая со своим мужем графом гостит в замке. Она охотно слушает стихи и поэмы Вильгельма, из тех, что чудом уцелели. Наступает пора покинуть гостеприимный кров. Щедро награжденные и полные надежд комедианты направляются в город. Доброжелательный ко всем Вильгельм теперь их добрый гений и душа труппы. Но это ненадолго. Путешествие прерывает встреча с вооруженным отрядом, который совершает нападение на актеров. У них похищают все вещи, а Вильгельма тяжело ранят.
Он приходит в себя на поляне, видя рядом лишь филину, Миньону и арфиста. Остальные друзья бежали. Через некоторое время над раненым юношей наклоняется незнакомая ему прекрасная всадница. Она оказывает ему первую помощь, посылает за врачом, дает денег. Ее слуга доставляет Вильгельма и его спутников в ближайшую деревню, где дожидаются остальные актеры. На этот раз они обрушиваются на недавнего кумира с бранью, попрекая его во всех грехах, но Вильгельм стойко и кротко отвечает на их неблагодарность. Он клянется не оставлять их, пока положение труппы не станет вполне благополучным. Через некоторое время актеры, взяв у Мейстера рекомендательные письма, покидают его, чтобы устроиться в театр Зерло, находящийся в ближайшем городе. Вильгельм остается со стариком арфистом и Миньоной, которая ухаживает за ним. Он постепенно выздоравливает. В его душе живет образ прекрасной амазонки. Он овеян какой-то почти мистической дымкой, он словно двоится, временами напоминая милую графиню, с которой Вильгельм был дружен в замке, и в такие минуты юноше кажется, что он бредит. В конце концов Вильгельм «в странной компании Миньоны и старика поторопился бежать от бездействия, в котором его снова и слишком долго томила судьба».
Они добираются до театра Зерло, и здесь Вильгельм снова чувствует себя в родной стихии. При первой же встрече с директором театра он предлагает поставить «Гамлета» Шекспира, «высказав житейскую надежду, что превосходные шекспировские пьесы составят эпоху в Германии». Тут же, перед Зерло и его сестрой актрисой театра Аврелией, Вильгельм пылко развивает свое понимание трагедии. Он цитирует строки: «Разлажен жизни ход, и в этот ад закинут я, чтоб все пошло на лад», — поясняя, что они дают ключ ко всему поведению Гамлета. «Мне ясно, что хотел показать Шекспир: великое деяние, тяготеющее над душой, которой такое деяние не по силам… Здесь дуб посажен в драгоценный сосуд, которому назначено было лелеять в своем лоне только нежные цветы; корни растут и разрушают сосуд…»
Аврелия вскоре становится другом Вильгельма и однажды открывает свою тайну о несчастной любви к некоему Лотарио, благородному дворянину. Филина уже раньше сообщила Вильгельму, что трехлетний Феликс, живущий в доме Зерло, сын Аврелии, и Вильгельм мысленно полагает Лотарио отцом мальчика, не решаясь спросить об этом прямо. Старая нянька Феликса пока больна, и малыш привязывается к Миньоне, которая с радостью занимается с ним и учит его своим прелестным песенкам. Как и старый полубезумный арфист, девочка отличается ярким музыкальным дарованием.
В этот период Вильгельма настигает скорбная весть — после внезапной болезни скончался его отец. «Вильгельм почувствовал себя свободным в такой период, когда не успел еще прийти к согласию с самим собой. Помыслы его были благородны, цели ясны, и в намерениях, казалось бы, не было ничего предосудительного». Однако ему не хватало опыта, и он еще следовал «за светом чужих идей, как за путеводной звездой». В таком душевном состоянии он получает от Зерло предложение подписать с ним постоянный контракт. Зерло обещает в случае согласия Вильгельма дать работу и его друзьям-актерам, которых прежде не жаловал. После некоторых колебаний юноша соглашается принять предложение. «Он убедился, что лишь на театре сможет завершить то образование, какого для себя желал», лишь здесь сможет реализовать себя, то есть «достичь полного развития самого себя, такого, каков есть», к чему смутно стремился с юных лет. В подробном письме к Вернеру, которому он поручает пока заботу о своем наследстве, Вильгельм делится сокровенными мыслями. Он сетует, что в Германии только знатному человеку, дворянину, доступно всестороннее личностное развитие. Бюргер, каковым является по рождению Вильгельм, вынужден избрать определенный жизненный путь и пожертвовать целостностью. «Бюргер может приобрести заслуги и в лучшем случае образовать свой ум, но личность свою он утрачивает, как бы он ни исхищрялся». И лишь на подмостках, заключает Вильгельм, «человек образованный — такая же полноценная личность, как и представитель высшего класса…». Вильгельм подписывает контракт с Зерло, после чего в театр принимается и вся незадачливая труппа. Начинается работа над «Гамлетом» , перевод которого осуществил сам Вильгельм. Он исполняет роль принца, Аврелия — Офелии, Зерло — Полония. В радостных творческих волнениях приближается премьера. Она проходит с огромным успехом. Особенное впечатление на всех производит сцена встречи Гамлета с Призраком. Публике невдомек, что никто из актеров не догадывается, кто исполнил роль Призрака. Этот человек в капюшоне пришел перед самым началом спектакля, на сцене не снимал доспехов и незаметно удалился. В этой сцене Вильгельм испытал истинное содрогание, которое передалось зрителям. После этого эпизода воодушевление и уверенность уже не покидали актеров. Успех спектакля отмечается богемным пиршеством. А от исчезнувшего бесследно Призрака в руках Вильгельма остается лишь обрывок дымчатой ткани с надписью: «Беги, юноша, беги!», смысл которой пока остается для героя неясен.
Через несколько дней после премьеры в театре Зерло происходит пожар. Труппа с трудом восстанавливает разрушенные декорации. После пожара исчезает — с поклонником — Филина, тяжело заболевает Аврелия и почти окончательно повреждается в уме старый арфист. Вильгельм занят заботами о слабых и опекает детей — Миньону с Феликсом. Он поручает арфиста местному врачу. Пока он занят этими хлопотами, в театре, так сказать, меняется стиль управления. Теперь всем верховодят Зерло и Мелина. Последний смеется «над Вильгельмовыми… притязаниями вести за собой публику, а не идти у нее на поводу, и оба единодушно согласились между собой, что надобно лишь загребать деньги, богатеть и весело жить». Вильгельму не по себе в такой атмосфере. А тут появляется предлог, чтобы на время уйти из театра. Умирает Аврелия. Перед смертью она вручает Вильгельму письмо к Лотарио, добавив, что полностью простила того и желает ему всяческого счастья. Она просит Мейстера лично передать Лотарио её послание.
У постели умирающей Аврелии врач передает Вильгельму некую рукопись — это записки одной из его пациенток, уже умершей. А по сути это история прекрасной женской души, женщины, которой удалось обрести необыкновенную духовную независимость и отстоять свое право на избранный путь. Она смогла преодолеть светские условности, отвергнуть соблазны и посвятить себя целиком любви к ближним и Богу. На этом пути она обрела единомышленников в неком тайном обществе. Рукопись вводит Вильгельма в мир удивительной по благородству и красоте отношений знатной семьи. Он узнает о дядюшке покойной, человеке необыкновенного ума и благородства, о её младшей сестре, которая скончалась, оставив на попечение её и дядюшки четырех детей. Узнает, что одна из двух племянниц мемуаристки, Наталия, отличалась удивительной врожденной склонностью к деятельному добру… Эти «Признания прекрасной души» оказывают огромное впечатление на Вильгельма, словно подготавливая его к очередному витку в собственном самопознании.
И вот он у Лотарио, в старинном замке с башнями. Рассматривая портреты в гостиной, Вильгельм обнаруживает в одном из них сходство с прекрасной амазонкой, о которой не перестает грезить. Весть о смерти Аврелии вызывает у Лотарио скорбь, но он объясняет Вильгельму, что никогда не любил Аврелию. Вильгельм запальчиво напоминает хозяину о маленьком Феликсе, однако это еще больше поражает Лотарио. Он утверждает, что мальчик не мог быть его ребенком. Так чей же он сын, чувствуя какую-то тревогу, недоумевает Вильгельм. В замке у Лотарио он встречает старого своего знакомого Ярна и аббата, который рке когда-то попадался на его пути. Все относятся к Мейстеру с теплым дружелюбием и уговаривают погостить в имении подольше. Он возвращается на короткое время в театр, чтобы забрать Миньону и Феликса. Его ждет удивительное открытие. В выздоровевшей няньке Феликса он узнает старую служанку своей первой возлюбленной Марианы. И та рассказывает, что Феликс — его сын, дитя бедной Марианы. Они доказывают, что девушка осталась верна Вильгельму и простила его. Она много писала ему, но Вернер перехватывал все её послания — из лучших побуждений. Вильгельм потрясен до глубины души. Он осыпает Феликса поцелуями, моля Бога не лишить его этого сокровища. Он забирает с собой детей и опять едет в имение Лотарио. Миньону решено отдать сестре Лотарио, живущей неподалеку, так как она создала что-то вроде пансиона для девочек.
Вскоре новые друзья торжественно принимают Вильгельма в Общество башни. Это орден людей, всецело посвятивших себя нравственному совершенствованию жизни. Так, Лотарио размышляет о путях облегчения участи крестьян. Ярно, словно предостерегая Вильгельма от непосильного, «гамлетовского» мессианства, замечает, что человек, «достигнув определенной степени духовного развития… много выигрывает, если научится растворяться в толпе, если научится жить для других, трудясь над тем, что сознает своим долгом». В тесном башенном зале Мейстеру торжественно вручается свиток его судьбы, хранящийся среди подобных же свитков. Вильгельм наконец осознает, что он не одинок в этом мире, что его жизнь не случайное явление, что она вплетена в другие судьбы и в судьбу человечества. Он постигает, что жизнь шире и больше искусства. Ярно и аббат серьезно объясняют, что талант его, на который юноша так уповал, относителен и более важно реализовать себя на бескрайнем поприще человеческих отношений. «Годы твоего учения миновали», — заключает аббат. Оказывается, это он сыграл роль Призрака в памятном спектакле, чем помог тогда Вильгельму. Но истинное его предназначение — все же не театр, а жизнь, размышление и прямое деяние.
Вильгельму предстоит узнать и другие поразительные вещи. Оказывается, у Лотарио две сестры — одна из них графиня, с которой Вильгельм когда-то подружился, а другая, у которой воспитывается Миньона, оказывается… прекрасной амазонкой. Мало того, это та самая девочка Наталия, о которой шла речь в «Признании прекрасной души». Они встречаются, когда приходит известие о тяжелой болезни Миньоны. В доме Наталии — а это дом её покойного дядюшки — Вильгельм вдруг обнаруживает коллекцию картин своего деда, которые он помнил с раннего детства. Так соединяются какие-то важнейшие нити судеб. Миньона умирает у него на руках. И после её смерти открывается еще одна тайна — оказывается, девочка принадлежала к знатному итальянскому роду, а её отец — старый арфист, который силой непреодолимых обстоятельств был разлучен с возлюбленной и оттого потерял разум. Горькие события сближают Вильгельма с Наталией, к которой он испытывает благоговейное чувство. Они не решаются объясниться, но помогает брат — не Лотарио, а второй, веселый ветреник Фридрих. Вильгельм узнает в нем поклонника филины. Теперь Фридрих, счастливый с Филиной, устраивает помолвку Вильгельма со своей совершеннейшей сестрой. Герой обретает счастье, о котором не мог и мечтать.

Иоганн Вольфганг Гете

Годы учения Вильгельма Мейстера

Спектакль очень затянулся. Старуха Барбара не раз подходила к окну, прислушиваясь, когда же наконец загремят поблизости колеса карет.

Она нетерпеливее обычного поджидала Мариану, свою прекрасную госпожу, которая, играя водевиль в наряде молодого офицера, вызывала восторг зрителей. Обычно ее ждал лишь скудноватый ужин, зато нынче ей был приготовлен сюрприз — посылка, которую отправил с почтой Норберг, молодой богатый купец, желая показать, что он и вдалеке помнит о своей возлюбленной.

Барбара в качестве старой служанки, наперсницы, советчицы, сводни и домоправительницы пользовалась правом вскрывать печати, она и в этот вечер не могла устоять против соблазна, тем паче что щедрость тороватого обожателя трогала ее больше, чем самое Мариану. К великой своей радости, она обнаружила в посылке кусок тонкой кисеи и новомодные ленты для Марианы, а для себя — кусок миткаля, косынки и столбик монет. С каким же расположением, с какой благодарностью помянула она отсутствующего Норберга! С каким жаром дала себе слово в лучшем свете выставить его перед Марианой, напомнить ей, чем она ему обязана, какие надежды и ожидания он вправе возлагать на ее верность.

Кисея была разложена на столике, точно рождественский подарок, наполовину размотанные ленты оживляли ее своими красками, умело расставленные свечи подчеркивали великолепие этих даров; все было приведено в должный вид, когда старуха, заслышав шаги Марианы на лестнице, поспешила ей навстречу и тут же в изумлении подалась назад, когда девица-офицерик, отстранившись от ее ласк, прошмыгнула мимо, с непривычным проворством вбежала в комнату, швырнула на стол шпагу и шляпу с пером и беспокойно зашагала взад — вперед, не удостоив взглядом праздничное освещение.

— Что ты, душенька? — удивленно воскликнула старуха. — Господь с тобой, доченька, что случилось? Посмотри, какие подарки! От кого им быть, как не от твоего нежнейшего обожателя? Норберг шлет тебе кусок кисеи для спального наряда; скоро он и сам будет здесь; на мой взгляд, усердия и щедрости у него намного прибавилось против прежнего.

Старуха обернулась, чтобы показать дары, которыми он не обошел и ее, но Мариана, отмахиваясь от подарков, выкрикнула в страстном порыве:

— Прочь! Прочь все это! Сегодня мне не до того; ты настаивала, я тебя слушалась, ну что ж! Когда Норберг вернется, я опять буду принадлежать ему, тебе, — делай со мной что хочешь, но пока что я хочу принадлежать себе; отговаривай меня на тысячу ладов — все равно я настою на своем. Всю себя отдам тому, кто любит меня и кого я люблю. Нечего хмуриться! Я всецело отдамся этой страсти, словно ей не должно быть конца.

Старуха выложила весь запас своих доводов и возражений; но когда в разгаре спора она разозлилась и вспылила, Мариана накинулась на нее и схватила за плечи. Старуха громко захохотала.

— Придется позаботиться, чтобы вы вернулись к длинным платьям, иначе мне несдобровать. Ну-ка, переоденьтесь! Надеюсь, девица попросит у меня прощения за то, что учинил со мной ветреный молодчик. Долой мундир, долой все прочее! Это негожий наряд и, как я вижу, для вас опасный. Аксельбанты вскружили вам голову.

Старуха дала было волю рукам, Мариана вырвалась от нее.

— Нечего спешить, я еще жду сегодня гостей, — крикнула она.

— И плохо делаешь, — возразила старуха, — надеюсь, не того ласкового теленка, желторотого купеческого сыночка?

— Именно его, — отрезала Мариана.

— По-видимому, великодушие становится вашей главной страстью, — насмешливо заметила старуха. — Вы с большим рвением пестуете несовершеннолетних и неимущих, Верно, очень соблазнительно внушать обожание бескорыстными милостями.

— Смейся сколько угодно, я люблю его! Люблю! С каким упоением впервые произношу я эти слова! Вот та страсть, о которой я часто мечтала, не имея о ней понятия. Да, я хочу броситься ему на шею! Хочу так крепко обнять его, как будто задумала навек его удержать. Я хочу отдать ему всю свою любовь и в полной мере насладиться его любовью.

— Умерьте, умерьте свой пыл, — невозмутимо заметила старуха. — Я пресеку ваши восторги двумя словами: Норберг едет. Через две недели он будет здесь. Вот письмо, которое он приложил к подаркам.

— Пусть утренняя заря грозит похитить у меня друга, я не желаю об этом думать. Две недели! Целая вечность! Что может произойти, что может измениться за две недели!

Вошел Вильгельм. С какой живостью устремилась она ему навстречу! С каким восторгом обхватил он красный мундир, прижал к груди белую атласную жилетку. Кто отважится взяться тут за перо, кому дозволено пересказывать словами блаженство двух любящих. Старуха удалилась, ворча себе под нос; последуем и мы за ней, оставив счастливцев наедине.

Когда Вильгельм назавтра пришел пожелать доброго утра своей матери, она сообщила ему, что отец весьма недоволен и намерен вскорости запретить ему ежедневное посещение спектаклей.

— Хоть я сама не прочь побывать в театре, — продолжала она, — все же я кляну его за то, что твоя неумеренная страсть к этому увеселению нарушила мой семейный покой. Отец не устает твердить: какая в нем польза, можно ли так губить время?

— Я тоже все это от него выслушал и ответил, пожалуй, слишком резко, — признался Вильгельм, — но во имя всего святого, матушка, неужто бесполезно все то, от чего не сыплются деньги прямо в мошну, что не дает незамедлительной прибыли? Разве не было нам просторно в старом доме? Зачем понадобилось строить новый? Разве отец не тратит каждый год чувствительную долю доходов с торговли на украшение комнат? Чем полезны эти шелковые шпалеры, эта английская мебель? Не могли бы мы разве удовольствоваться вещами поскромнее? Скажу прямо, мне, например, отнюдь не нравятся и полосатые стены, и цветочки, завитушки, корзинки, фигурки, повторенные сотни раз. Мне они, в лучшем случае, напоминают наш театральный занавес. Но совсем иное дело сидеть перед ним!

Сколько бы ни пришлось ждать, все равно знаешь, что он поднимется, и мы увидим многообразие картин, которым дано развлечь, просветить и возвысить нас.

— Знай только меру, — заметила мать. — Отцу тоже хочется, чтобы его развлекали по вечерам. Вот он и начинает говорить, что ты совсем отбился от рук, и в конце концов срывает досаду на мне. Сколько раз я упрекала себя в том, что двенадцать лет тому назад подарила вам на рождество проклятый кукольный театр, который с самого начала привил вам вкус к представлениям.

— Не браните кукольный театр, а себя не корите за свою любовь и за попечение о нас! Это были первые отрадные минуты, какие я пережил в пустом новом доме; я и сейчас вижу все это перед собой, я помню, как был удивлен, когда после раздачи рождественских подарков нас усадили перед дверью в соседнюю комнату; дверь растворилась, но не для того, чтобы можно было, как обычно, бегать взад-вперед; нам неожиданно преградило путь торжественное убранство входа. Ввысь поднимался портал, закрытый таинственной завесой. Сперва все мы держались вдалеке, однако нас все сильнее подстрекало любопытство посмотреть, что такое блестит и шуршит там, за полупрозрачным покровом; нам велели сесть на табуретки и набраться терпения.

Итак, все расселись и притихли; раздался свисток, занавес поднялся, и за ним предстала выкрашенная в ярко-красный цвет внутренность храма. Первосвященник Самуил появился вместе с Ионафаном, и их звучавшие попеременно необычные голоса внушили мне великое почтение. Вскоре на смену выступил Саул, озадаченный дерзостью закованного в броню воина, бросившего вызов ему и его присным. Как же после Этого полегчало у меня на душе, когда малорослый сын Иессея с пастушьим посохом, с пастушьей сумкой и пращой пробрался вперед и повел такую речь: «Всесильный государь и царь царей! Да не падет никто духом ради этого: ежели вашему величеству благоугодно мне дозволить, я пойду и вступлю в единоборство с грозным могучим великаном». Первое действие окончилось, и зрители с живейшим интересом стали ожидать, что будет дальше; каждому хотелось, чтобы музыка поскорее кончилась. Наконец занавес поднялся снова. Давид обещал отдать труп страшилища птицам небесным и зверям земным. Филистимлянин долго поносил его и усердно топал ногами, пока не свалился как чурбан, чем благополучно и завершилось представление. Однако, хотя женщины и восклицали: «Саул победил тысячи, а Давид десятки тысяч!» — хоть голову великана и несли впереди маленького победителя, хоть он и получил в жены прекрасную царскую дочь, мне, при всей радости, было досадно, что счастливец не вышел ростом. Ибо понятие о великане Голиафе и карлике Давиде было строго соблюдено и оба изображены весьма точно. Скажите, ради бога, куда девались все эти куклы? Я обещал показать их приятелю, которому доставил на днях немало удовольствия рассказом о нашем кукольном театре.

вернуться

Сын Иессея — Давид, преемник Саула (Библия, Первая Книга Царств, 16). Кукольное представление о Давиде и Голиафе излагает библейский сюжет (Первая Книга Царств, 17 и 18.)

Добавить комментарий

Закрыть меню